|
|
||
|
ВАСИЛИЙ ЛЬВОВ ЛИТЕРАТУРНЫЙ КАНОН И ПОНЯТИЕ СТРАННОСТИ: От редакции
Василий Львов (Basil Lvoff) — филолог-компаративист, поэт, эссеист и переводчик, исследователь русского формализма и истории литературной теории. Кандидат филологических наук (диссертация посвящена литературной критике формальной школы) и PhD, он учился и преподавал в Москве и Нью-Йорке, работал в Колумбийском университете, Нью-Йоркском университете и колледжах CUNY. На протяжении многих лет В. Львов последовательно занимается наследием ОПОЯЗа, Тынянова, Шкловского и Эйхенбаума, соединяя классическое литературоведение с современными междисциплинарными подходами. Публикуемая статья развивает этот давний исследовательский интерес, обращаясь к проблемам литературной эволюции, канона и «странности» в контексте диалога между русским формализмом и концепцией Хэролда Блума. В ней сопоставляются представления формалистов и Блума о механизмах литературного развития и формирования канона, выявляются как существенные сходства, так и принципиальные расхождения. И Блум, и русские формалисты видят в ошибке движущую силу литературной эволюции, а становление канона связывают со «странностью» — или, в формалистской терминологии, с остранением. Однако если у формалистов странность противостоит канонизации, то у Блума, напротив, становится ее условием. Это различие обусловлено тем, что для Блума странность принадлежит сфере возвышенного и прекрасного, тогда как в формалистской перспективе канон, признанный возвышенным и прекрасным, уже утрачивает качество странности. Статья Василия Львова представляет несомненный интерес еще и потому, что типологические сопоставления русского формализма с другими влиятельными гуманитарными теориями встречаются не так часто, гораздо реже, чем изучение прямых зависимостей (предшественников и продолжателей). И в этом плане фигура Хэролда Блума — одного из наиболее значительных теоретиков литературы XX века — выглядит, вне всякого сомнения, логичным и закономерным предметом для истории науки. Статья была впервые опубликована в журнале „Журналистика и культура русской речи“. 2012. № 2. С. 86–103. Для OPOJAZ.RU текст статьи был заново просмотрен автором, проверены и обновлены библиографические ссылки и устранены мелкие ошибки и неточности, обнаруженные в первоначальной публикации. Среди многочисленных работ В. Львова, посвященных истории идей ОПОЯЗа и русского формализма в целом, необходимо упомянуть следующие: „Russian Formalism as Journalistic Scholarship; or, When Criticism Recognized Itself as a Genre“ (Русский формализм как журнальная наука, или Когда критика осознала себя как жанр) // Linguistic Frontiers. 2023. Vol. 6. № 1. P. 34–45. URL: https://www.academia.edu/104845245/ „Distant Reading in Russian Formalism and Russian Formalism in Distant Reading“ (Дальнее чтение в русском формализме и русский формализм в дальнем чтении) // Russian Literature. 2021. Vol. 122–123. P. 29–65. URL: https://www.academia.edu/50898168/ „The Odyssey of Viktor Shklovsky: Life after Formalism“ (Одиссея Виктора Шкловского: Жизнь после формализма) // Viktor Shklovsky's Heritage in Literature, Arts, and Philosophy / Ed. Slav N. Gratchev and Howard Mancing. New York: Lexington Books, 2019. URL: https://www.academia.edu/41340459/ „Sense and Humor in Russian Formalism. Part II“ (Смысл и юмор в русском формализме. Часть II) // International Studies in Humour. 2020 [for 2018]. Vol. 7. № 1. P. 4–18. URL: https://www.academia.edu/43392809/ „Sense and Humor in Russian Formalism. Part I“ (Смысл и юмор в русском формализме. Часть I) // International Studies in Humour. 2017. Vol. 6. № 1. P. 53–80. URL: https://www.academia.edu/36980217/ „Viktor Shklovsky and Marshall McLuhan: Beyond Common Sense“ (Виктор Шкловский и Маршалл Маклюэн: По ту сторону здравого смысла) // New Zealand Slavonic Journal. 2018 [for 2015–2016]. Vol. 49–50. P. 1–30. URL: https://www.academia.edu/38128184/ Молодой Эйхенбаум // Вопросы литературы. 2016. № 6. С. 48–65. URL: https://www.academia.edu/30641813/ „When Theory Entered the Market: The Russian Formalists' Encounter with Mass Culture“ (Когда теория вышла на рынок: встреча русских формалистов с массовой культурой) // Ulbandus Review. 2016. Vol. 17: A Culture of Institutions / Institutions of Culture. P. 65–85. URL: https://www.academia.edu/30493772/ Веселый формализм // Homo Legens. 2015. № 4. С. 154–163. URL: https://magazines.gorky.media/homo_legens/2015/4/vesyolyj-formalizm.html «Петербург» В. Шкловского: Журнал как фельетон // Медиаальманах. 2014. № 5. С. 74–83. URL: https://www.academia.edu/19860719/ Андрей Белый и Борис Эйхенбаум: По линии журнальной критики // 100 лет русскому формализму: Международный конгресс / Ред. В. В. Иванов и др. М.: Институт славяноведения РАН, 2013. С. 175–176. Автоматизованное остранение: Критическое эссе // Журналистика и культура русской речи. 2013. № 1. С. 58–65. URL: https://www.academia.edu/13977241/ В дискуссионном порядке (Полемика Виктора Шкловского и Эриха Голлербаха) // Вопросы литературы. 2012. № 2. С. 9–29. URL: https://www.academia.edu/11028225/ Литературный канон и понятие странности: Русский формализм и Хэролд Блум // Журналистика и культура русской речи. 2012. № 2. С. 86–103 (Данная публикация) Остранение в прозе и публицистике // Журналистика и культура русской речи. 2011. № 3. С. 47–53. Понятие остранения у В. Б. Шкловского // Журналистика и культура русской речи. 2009. № 2. С. 22–32. Review of The Origins of Russian Literary Theory: Folklore, Philology, Form, by Jessica Merrill (Рецензия на книгу Джессики Меррилл «Истоки русской теории литературы: Фольклор, филология, форма») // The Russian Review. 2023. Vol. 82. № 2. P. 347–348. Возвращение формализма // Новое литературное обозрение. 2019. № 157 (3). С. 60–63. (Рецензия на: Формальный метод: Антология русского модернизма / Ред. Сергей Ушакин) URL: https://www.academia.edu/41340442/ ***
*** Книга очень грустная. Она сказана голосом человека, знающего, что такое эхо, и не боящегося этого акустического явления. Откровение Виктора Шкловского можно было бы легко приписать Хэролду Блуму. Проблема «эха», иначе говоря, влияния, занимала их обоих. Оба сознавали, что отношения между художниками не товарищеские, а наоборот, агонистические. Оба рассматривали литературный канон в его зависимости от странности. И все же одно и то же уравнение они решили с прямо противоположными ответами. Речь идет именно о Блуме и русских формалистах – не об американских, включая Уильяма К. Уимзата, являвшегося учителем Блума. Несмотря на существенные сходства между русским и американским формализмом (Thompson), новые критики не занимались теорией литературной эволюции и были «антиисторичны» (Selden et al.: 19). Многие авторы подмечали общие черты в теориях Блума и русских формалистов, в частности E. Brown (118), J. Doherty (515), E. Kern (296), D. Latané (110), C. Moisan (229). Сибелан Форрестер пишет, что «„Страх влияния“ (The Anxiety of Influence) Хэролда Блума – чрезвычайно влиятельное применение сходных идей к англо-американской поэтической традиции» (Forrester: 1), а Николас О. Уорнер допускает, что «формалисты предвосхищают Блума, если не влияют на него с его идеями о самообновлении писателя и его отталкивании от предшествующих традиций»[1] (Warner: 77). Но половина источников блумовской теории явно содержится в англо-американской поэтической и критической традиции: отсюда такие термины Блума, как «misprision»[2] (из 87 сонета Шекспира), «Херувим Осеняющий» (the Covering Cherub) из блейковского «Мильтона» и др. Другая половина – это самые разные мыслители, в особенности Зигмунд Фрейд, у которого Блум, в частности, заимствовал термин «страх» (Angst)[3] (по-английски «anxiety»). Одним словом, едва ли Блум испытал влияние русского формализма к тому моменту, когда создал свою теорию. Русские формалисты и Блум говорят о литературных связях как об отношениях среди родственников. Американский критик использует фрейдовское понятие семейного романа[4]: Блум интерпретирует отношения между поэтом-предшественником и поэтом-последователем с точки зрения отношений отца с сыном и связь между поэтом и его музой как связь между сыном и матерью (Bloom 1997: 62 – 63). У Шкловского – собственная метафора, уже ставшая знаменитой: «наследование при смене литературных школ идет не от отца к сыну, а от дяди к племяннику» (Шкловский 1990: 121).То, что Блум говорит об отце и сыне, а Шкловский – о дяде и племяннике, значит больше, чем может показаться. Блумовское понимание литературной эволюции оказывается линейным, тогда как модель Шкловского циклична. Эту точку зрения разделяет Матеи Калинеску: «Блумовское понятие “влияния”, основанное на фрейдовском сценарии беспощадной борьбы между сыновьями (припозднившимися поэтами) и отцами (великими литературными предками), по существу, привязано к линейной модели исторического времени. Вся теория Блума держится на идее “запоздалости” (belatedness) и глубоких разочарований, которые якобы ее сопровождают» (Calinescu: 3). Есть, правда, у Блума и цикличные образы. Так, например, он ссылается на Вико с идеей исторического возвращения, ricorso. Но это не делает теорию Блума более цикличной; для Блума в истории литературы существуют начало и конец: «Вызов, брошенный Каноном в “Конце игры”, заключается в том, что это произведение подбирается к концу Канона. <…> Беккет <…> – пророк “ricorso” Вико» (Bloom 1994: 470–471). Цикл может повториться – но только после конца, и получается, что единственная реальность – это прямая линия. Различие между опоязовской и блумовской моделью литературной эволюции обуславливается пониманием канона. Для Шкловского канон меняется. Для Блума Канон всегда один; те, кто вступил в него и был канонизован, – увековечены (Bloom 1994: 19). На своем пути они должны столкнуться с Шекспиром, который «делает тебя анахронизмом, потому что он вмещает тебя» (ibid: 24). Новый поэт должен постараться проскользнуть мимо Шекспира – «Херувима Осеняющего»[5], который преграждает «новому голосу вход в Поэтический Рай» (ibid: 35). Поэтому, чтобы войти, молодой поэт должен или «отклониться» (swerve)[6] или прибегнуть к одному из пяти оставшихся «ревизионистских соотношений» (revisionary ratios)[7] (ibid: 14–15). Итак, Шекспир – постоянная величина в блумовской формуле литературной эволюции. Для Шкловского констант нет – формула каждый раз новая. У Блума быть канонизированным – значит вступить в пантеон поэтов, в котором царит Шекспир, и стать бессмертным. В русском формализме канонизация, наоборот, является небытием[8] – мимолетной победой, которую скоро сменяет забвение: «В каждую литературную эпоху существует не одна, а несколько литературных школ. Они существуют в литературе одновременно, причем одна из них представляет ее канонизированный гребень. Другие существуют не канонизованно, глухо… Но в это время в нижнем слое создаются новые формы взамен форм старого искусства, ощутимых уже не больше, чем грамматические формы в речи… Побежденная “линия” не уничтожается, не перестает существовать. Она только сбивается с гребня, уходит вниз гулять под паром и снова может воскреснуть, являясь вечным претендентом на престол» (Шкловский 1990: 121). Но нельзя сказать, чтобы Блум просто проходил мимо подобного рода теорий; его манера состоит в том, чтобы упомянуть о противоположной точке зрения, а затем, как правило, не согласиться с ней и двинуться дальше. И действительно, в «Западном каноне» он обращается к схожей теории, цитируя целый пассаж из Алистера Фаулера: «В каждую эпоху существует довольно небольшой репертуар жанров, на которых ее читатели и критики могут откликнуться с энтузиазмом, а репертуар, легко доступный ее писателям, еще меньше: временной канон установлен для всех, кроме великих, или сильных, или более скрытных писателей… некоторые критики боролись с искушением представлять систему жанров почти как гидростатическую модель – как будто ее единое содержимое остается неизменным, но постоянно перераспределяющимся. Но нет никаких твердых оснований для таких умозрительных построений. Лучше бы мы рассматривали эти передвижения с точки зрения эстетического выбора» (Bloom 1994: 21). В ответ на это Блум признается: «Я бы и сам рад поспорить,<…> что эстетический выбор всегда управлял каждой светской стороной формирования канона, но сложно отстаивать подобный аргумент в настоящее время, когда защита литературного канона, как и нападение на него, стали настолько политизированными»[9] (ibid). Дальше этого Блум не идет. Между тем ни слова не сказано о русских формалистах, создавших свободную от политизации теорию канонов. Умолчание, или misprision, Блума (см. сноску 2) тем удивительнее, что к 1990-м годам все специалисты уже знали книгу Виктора Эрлиха о русском формализме. Кроме того, Хэролд Блум был знаком с Эрлихом, и они даже работали в одном университете. Это умолчание тем красноречивее, что Блум в той же самой своей книге уже гораздо позднее цитирует «Искусство как прием» (ibid: 313–314). Можно было бы удовлетвориться тем, что Блум – критик, который не жалует чрезмерных теоретизирований. И до определенной степени это так, поскольку Блум старается не абстрагироваться от произведения, с которым имеет дело: он может временно перейти от него к другому, но за пределы текста (не языка!) никогда не выйдет, потому что слишком дорожит опытом непосредственного соприкосновения с литературой. С другой стороны, Блум называет себя «теоретиком (курсив мой. – В. Л.) поэтического страха (anxiety)» (Bloom 1997: xviii), – а значит, noblesse oblige. Но вместе с тем он делает оговорку о том, что не является «теоретиком (литературной) критики» (ibid). Что значит быть теоретиком страха поэтического влияния, но не литературной критики, когда сам ваш метод вы определяете как «антитетическую критику» (antithetical criticism), – загадка. Множество противоречий можно найти также у каждого из трех ведущих формалистов, будь то Шкловский, Тынянов или Эйхенбаум; но эти противоречия – зачастую случайные – надо уметь разглядеть за блестящим стилем формалистов. Хэролд Блум в своих не менее блестяще написанных книгах неустанно выставляет всяческие неувязки напоказ. Некоторые из них настолько заметны, что ничего не остается, как воспринимать их в качестве приема. А раз так, значит, Блум все время неверно себя прочитывает и отклоняется от самого себя. Такова моя гипотеза: Блум тревожится больше о себе, чем о собственных читателях, когда хочет предотвратить однозначное прочтение своих текстов. Ключ к этому можно найти у Борхеса, чье эссе «Кафка и его предшественники» было в числе блумовских источников вдохновения (Bloom 2011: 19) при создании «Страха влияния». В эссе «Борхес и я» один из этих двоих признается: «Мне суждено остаться Борхесом, а не мной (если я вообще есть), но я куда реже узнаю себя в его книгах, чем во многих других или в самозабвенных переборах гитары… моя жизнь – бегство, и все для меня – утрата, и все достается забвенью или ему, другому. Я не знаю, кто из нас двоих пишет эту страницу.» Так и Блум – с тревогой страшится своего же влияния, которое, разумеется, включает всю западную традицию во главе с Шекспиром. Блум отклоняется от определенности, хотя, как было сказано, для него остаются константы: Шекспир и Канон – впрочем, это синонимы, ибо «Шекспир – это Канон» (Bloom 1994: 47). Поэтому у Блума – действительно антитетическая критика. Вот как он определяет ее: «Если вообразить – значит неверно истолковать, что делает все стихотворения антитетическими по отношению к их предшественникам, тогда воображать вслед за поэтом – значит учиться его собственным метафорам ради его актов прочтения. В таком случае критика неизбежно становится антитетической – чередой отклонений, следующих за уникальными актами творчески неверного прочтения (misreading)[10]» (Bloom 1997: 93). Получается, что Блум не проводит различия между своей критикой и писательством. Предшествующие Блуму критики – такие как Сэмюэл Джонсон или Ральф Уолдо Эмерсон – наделены у него практически равными правами с поэтами. Это проливает свет на еще одно совпадение у Блума и трех ведущих русских формалистов, которые не только сочетали литературную критику и писательство, но и рассматривали свою критику как часть литературы. Мемуары Шкловского и его работы по поэтике неразделимы. И хотя Эйхенбаум ратовал за «ученую критику»[11] (Тынянов 1977: 148), некоторые его сочинения, столь многим обязанные жанру фельетона, скорее подпадают под определение Тынянова: «критика должна осознать себя литературным жанром» (ibid) – а материал в литературе, как гласит один из «опоязисов», всегда деформируется и трансформируется. Еще одна общая черта у русских формалистов и у Блума – роль неправильного истолкования и пародии в литературной эволюции. Для Блума первое переплетено со вторым: «История плодотворного поэтического влияния <…> – это история тревожного страха (anxiety) и способствующей самосохранению карикатуры, искажения, извращающего, своевольного ревизионизма» (Bloom 1997: 30). Блум приводит в качестве примера Шекспира и Марло: «(„Тит Андроник“) – нездоровое смешение подлинной трагедии крови и того, что должно было стать пародией (send-up), пародийным бурлеском Марло и Кида, с мавром Ароном в качестве демонического ответа Варавве, мальтийскому еврею. Умышленно намекая на наиболее бесчеловечную речь Вараввы, Шекспир пытается перемарлить Марло (ibid: xxxix)». Для Тынянова, как и для Шкловского с Эйхенбаумом, пародия тоже является средством преодоления влияния: «Когда говорят о “литературной традиции” или “преемственности”, обычно представляют некоторую прямую линию… Нет продолжения прямой линии, есть скорее отправление, отталкивание от известной точки – борьба» (Тынянов 1977: 198)[12]. Тынянов рассматривает случай Достоевского и Гоголя в одноименной статье с подзаголовком «к теории пародии». Пародия для Тынянова не обязательно носит комический характер. Он настаивает на том, что «пародия вся – в диалектической игре с приемом» и что «пародией комедии может быть трагедия» (ibid: 227). Блум говорит о том же различии, используя английское слово «travesty», иначе – пародия, переодевание или просто-напросто травести (Bloom 2011: 70). Часто, когда Блум касается пародии, пародия как комический жанр – под вопросом: например, Хамм (Hamm) из беккетовского «Конца игры» в качестве пародии на Гамлета (Bloom 1994: 472). Итак, пародия для Блума является примером заведомо ложного прочтения своего предшественника. В работах русских формалистов понятие ошибки как двигателя литературной эволюции попадается очень часто и напоминает блумовские термины «misprision» и «misreading». Но Блум утверждает, что каждое прочтение писателя ошибочно, тогда как формалисты, стремившиеся к научной точности и настаивавшие на том, что знают, как сделана «Шинель» (Эйхенбаум) или как сделан «Дон Кихот» (Шкловский), подразумевают под ошибкой нечто другое. Новая вещь в искусстве, говорит Тынянов, всегда ощущается как ошибка: «есть литература на глубине, есть жестокая борьба за новое зрение, с бесплодными удачами, с нужными, сознательными “ошибками” (курсив мой. – В. Л.), с восстаниями решительными, с переговорами, сражениями и смертями» (Тынянов 1929: 582). То есть творчество нового писателя могут считать ошибкой по отношению к предшественникам или современникам из доминирующего течения, но в действительности это не ошибка, а новый строй вещей: «Перед судом нового строя Хлебникова литературные традиции оказываются распахнутыми настежь. Получается огромное смещение традиций. “Слово о полку Игореве” вдруг оказывается более современным, чем Брюсов» (ibid). Последняя фраза о том, что «Слово о полку Игореве» современнее Брюсова, поразительно перекликается с блумовскими парадоксами о времени. Для формалистов то, что считается ошибкой, является отклонением от нормы; норма легко воспринимается или даже потребляется; норма есть нечто автоматизованное; нормальная вещь «проходит мимо нас как бы запакованной, мы знаем, что она есть, по месту, которое она занимает, но видим только ее поверхность» (Шкловский 1990: 63). Но автоматизации противостоит метаприем остранения. Поэтому остранение часто кажется ошибкой. Идея остранения как источника неверного истолкования обнаруживает еще одну перекличку опоязовцев и Блума. Блум говорит о странности как о залоге преодоления поэтом той эпигонской стадии, когда он является учеником своих предшественников. Следующий отрывок доказывает, как близко блумовское понимание странности к остранению; здесь уместен вопрос о влиянии Шкловского на Блума: «Слово посторонний (extraneous)[13], по-прежнему общеупотребительное, также является латинским источником странного (strange): “иностранный”, “снаружи”, “за дверьми”. Странность – это зловещее (uncanniness)[14]: отстранение (estrangement)[15] домашнего или общепринятого (commonplace). Это отстранение часто проявляется по-разному у писателей и читателей» (Bloom 2011: 19). Но только для Блума странность является неизменно прекрасной[16]. Одна из глав в «Страхе влияния» даже называется «Прекрасная странность» (Sublime Strangeness). Отзыв Уильяма К. Уимзата о Хэролде Блуме – «Вы лонгиновский[17] критик, а я это ненавижу!» (Bloom 2011: 16) – легко могли бы разделить русские формалисты. Категория прекрасного, или возвышенного, напоминает, в частности, об импрессионистской критике, против которой русские формалисты выступали так же, как и новые критики. Формалисты не хотели применять какие бы то ни было импрессионистичные категории к литературе: «И в эволюции мы единственно и сумеем анализировать “определение” литературы. При этом обнаружится, что свойства литературы, кажущиеся основными, первичными, бесконечно меняются и литературы как таковой не характеризуют. Таковы понятия “эстетического” в смысле “прекрасного”» (Тынянов 1977: 260–261). И действительно, «проблема интерпретационного подхода к литературе, вопрос о возможности вычленить некий не подверженный релятивизации “смысловой инвариант” произведения, стали теми пунктами, по которым произошло размежевание между ОПОЯЗом и его менее радикально настроенными коллегами»[18] (Умнова: 186–187). Однако идея остранения и автоматизации, какое-то время позволявшая опоязовцам игнорировать эстетическое, одновременно являлась и краеугольным камнем, и слабым местом русского формализма. Она привела ко многим противоречиям: так, теория, гордившаяся тем, что остается верной тексту, и потому в известной степени пренебрегавшая фигурой автора и читателя, иногда слишком сильно начинала зависеть от категории восприятия. Роман Якобсон прав, когда вменяет русскому формализму в вину то, что его теоретики рассматривали «сдвиг как единственную ценность художественного произведения» (Якобсон: 82)[19]. Блум, напротив, идет по стопам Джонсона, который не верит в то, что произведение искусства может полностью автоматизоваться: «Беспорядочные комбинации причудливого воображения могут ненадолго восхитить новизной, которую нас всех заставляет искать общая пресыщенность жизнью; но удовольствия внезапного удивления скоро исчерпываются, и уму остается только положиться на постоянство истины» (Johnson: 374). И точно так же Блум полагается на постоянство прекрасного, или возвышенного (the sublime), которое всегда странно. Блум не пускается в порочный круг, где остранение сразу сменяется автоматизацией, а автоматизация – остранением и т. д. Но вместе с тем размышления Блума о каноне иногда чрезмерно статичны. Теории Блума недостает динамики, русским формалистам не хватает констант[20]. Но так же, как и Блум, который иногда пишет о литературной эволюции с большей динамикой, так и Тынянов приблизился в определенный момент к противоположному для себя полюсу – к тому прекрасному в поэзии, которое нельзя объять и классифицировать. Это произошло с поэзией Хлебникова, которую Тынянов решил никуда не относить: «Говоря о Хлебникове, можно и не говорить о символизме, футуризме, и необязательно говорить о зауми. Потому что до сих пор, поступая так, говорили не о Хлебникове, но об “и Хлебникове”… Это оказывается ложным… и футуризм и заумь… нечто вроде фамилии, под которой ходят разные родственники и даже однофамильцы… В 1928 году русская поэзия и литература хочет увидеть Хлебникова. Почему? Потому, что внезапно выяснилось одно “и” гораздо большего размера: “современная поэзия и Хлебников” и назревает другое “и”: “современная литература и Хлебников”» (Тынянов 1929: 581). Такой подход явно не сочетался с формалистской тенденцией детерминировать литературную эволюцию, с тенденцией, вульгарный вариант которой звучал так: «Не будь Пушкина, “Евгений Онегин” все равно был бы написан» (Брик: 213). Шкловский спорил с Тыняновым: «Отделение Хлебникова от футуризма – теоретически реакционная работа, она минус для Хлебникова, так как она работа типовая, именно так всегда делают классиков» (Шкловский 1928: 45) – иначе говоря, канонизируют. Трудно сказать, к чему в конце концов пришел Тынянов, и пришел ли. В письме к Шкловскому он писал: «Может быть, я не прав в нашем споре о Хлебникове. Мне жаль было какой-то провинциальной струи в первоначальном футуризме… Я подумал, что это только (курсив мой. – В. Л.) Хлебников, и противопоставил его всему течению, потому что не находил этого у Маяковского. Вероятно, я не прав» (Из переписки…: 199). Но фактом остается то, что Тынянов, являвшийся одним из самых релятивистски настроенных опоязовцев (в нейтральном смысле слова), встретился лицом к лицу с прекрасным, с возвышенным – с чем-то настолько странным, что, вместо того чтобы мысленно переварить Хлебникова, Тынянов ему уступил. *** Сэмюэл Джонсон и Белинский – две важнейшие фигуры в англо-американской и русской литературной традиции. И Джонсон, и Белинский — критики критики прекрасного и возвышенного. У них можно найти немало общего, несмотря на серьезные расхождения и принадлежность к разным эпохам. Вот два отрывка из Джонсона и Белинского, посвященных Шекспиру. Сэмюэл Джонсон: «Ничто так не доставляет людям удовольствия, и столь надолго, как справедливое отображение всеобщей природы… Шекспир превосходит всех писателей… как поэт природы; поэт, держащий перед своими читателями правдивое зеркало общественных нравов и жизни. Его герои не меняются… в зависимости от веяний мимолетной моды или непостоянства мнений: они – подлинное порождение всего человечества, такого, которое мир всегда будет производить, а наблюдение – всегда находить» (Johnson: 374). Белинский: «Но Шекспир не заключается в одной которой-нибудь из своих драм, так же, как вселенная не заключается в одной которой-нибудь из своих мировых систем; но целый ряд драм заключает в себе Шекспира – слово символическое, значение и содержание которого велико и бесконечно, как вселенная. Чтобы разгадать вполне значение этого слова, надо пройти через всю галлерею (sic!) его созданий, эту оптическую галлерею, в которой отразился его великий дух и отразился в необходимых образах, как конкретное тождество идеи с формою; отразился, говорим мы, потому что мир, созданный Шекспиром, не есть ни случайный, ни особенный, но тот же, который мы видим и в природе, и в истории, и в самих себе, но только как бы вновь воспроизведенный свободною самодеятельностию сознающего себя духа» (Белинский: 288). Русские формалисты и Хэролд Блум открыли одну и ту же совокупность явлений, но истолковали эти явления по-разному – в зависимости от того, кто был тем предшественником, от которого они должны были отклониться. Блуму надо было отклониться от новых критиков. Теории Блума «благопрепятствовала» академическая среда его времени (американские формалисты, для которых критика в духе Сэмюэла Джонсона была бы так же отвратительна, как лонгиновская). Говоря словами Шкловского, Блум перешагнул через своих отцов – новых критиков – и обратился к своему дяде в лице Сэмюэла Джонсона. Русские формалисты, в свою очередь, имели за спиной несколько направлений критики, из которых очень сильна была традиция, бравшая свои истоки в творчестве Белинского и развитая разночинцами. Эйхенбаум и его товарищи по ОПОЯЗу намеренно отклонились от «наивных и чувствительных историков литературы, загипнотизированных Белинским» (Эйхенбаум: 163). Это объясняет, почему критика формалистов была лишена постоянного элемента: она отказалась от абсолютов, воспетых Белинским и его наследниками. Первая половина XX века была неудачным временем для критики прекрасного и возвышенного; но карьера Блума началась тогда, когда круг совершил свой оборот, и теория прекрасного продолжила свой путь, обогащенная новыми обертонами.
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] Все переводы с английского принадлежат мне, если не указано иначе. Книги Хэролда Блума я цитирую по оригиналам (Назад) [2] На русский «misprision» переводится как ошибочная оценка и недооценка. В юриспруденции это слово употребляется в значении умышленного замалчивания преступления. У Шекспира это слово употребляется в следующем контексте: «Thy self thou gav'st, thy own worth then not knowing, / Or me, to whom thou gav'st it, else mistaking; / So thy great gift, upon misprision growing, / Comes home again, on better judgement making». Дословный перевод: «Себя самого (саму) ты отдал(а), не зная своей цены, / Или во мне, кому ты ее дал(а), в противном случае ошибаясь; / Так что твой великий дар, возрастая с недооценкой (недомолвкой), / Возвращается обратно (домой), делая лучшее суждение». Вот как переводчики 87 сонета передавали это слово: ошибка (Игорь Фрадкин, С. И. Трухтанов, Р. Бадыгов, С. Степанов), разлад (М. Чайковский), заблуждение (Т. Щепкина-Куперник), не по праву (С. Маршак), растраты (А. Кузнецов). (Назад) [3] На русский «Angst» перевели как «страх», хотя это не передает всех оттенков слова, потому что «Angst» обозначает еще и тревогу; в этом смысле намного удачнее английский перевод «anxiety». (Назад) [4] См. статью З. Фрейда «Семейный роман невротиков», в которой Фрейд объясняет, как дети на определенном этапе жизни пытаются отделиться от своих до сей поры всемогущих и уникальных родителей. (Назад) [5] Впервые это словосочетание встречается у Иезекииля (28:16). Уильям Блейк использует его применительно к Мильтону, Блум – к разным поэтам. (Назад) [6] Из всех английских слов, обозначающих отклонение, Блум выбрал именно это, взяв его из того же 87 сонета Шекспира: «For how do I hold thee but by thy granting, / And for that riches where is my deserving? / The cause of this fair gift in me is wanting, / And so my patent back again is swerving». Дословный перевод: «Ибо как я удержу тебя, кроме как твоим соизволением, / И где в этих богатствах моя заслуга? / Причина твоего прекрасного дара во мне отсутствует, / Так что мой патент снова отклоняется». (Назад) [7] В русском переводе «The Anxiety of Influence» «revisionary ratios» перевели как «пропорции ревизии». Речь о соотношении, или пропорции, между двумя поэтами, предшественником и последователем; второй подвергает первого ревизии, чтобы затем неправильно истолковать его и, таким образом, хотя бы отчасти преодолеть его влияние. Блум пишет о шести ревизионистских соотношениях. Первое такое соотношение – это «swerving», или отклонение (см. выше). Блум дает ему еще одно название – клинамен. Это слово он берет у Лукреция. То, что Лукреций пишет об атомах, Блум трактует метафорически и применяет к борьбе между поэтами: «Я бы желал, чтобы ты был осведомлен здесь точно так же, / Что, уносясь в пустоте, в направлении книзу отвесном, / Собственным весом тела изначальные в некое время / В месте неведомом нам начинают слегка отклоняться, / Так что едва и назвать отклонением это возможно. / Если ж, как капли дождя, они вниз продолжали бы падать, / Не отклоняясь ничуть на пути в пустоте необъятной, / То никаких бы ни встреч, ни толчков у начал не рождалось, / И ничего никогда породить не могла бы природа». Остальные пять ревизионистских соотношений – это тессера («дополнение или антитезис», «поэт антитетически дополняет своего предшественника, стремясь сохранить его термины, но переосмыслить их, как если бы его предшественнику не удалось пойти достаточно далеко»); кеносис (опустошение, «позднейший поэт, по-видимому, избавляясь от своего собственного озарения, от своей выдуманной божественности, уничижается так, будто он уже и не поэт, но это ослабление соотносится с ослаблением стихотворения предшественника, чем одновременно уничижается предшественник, и опорожнение позднейшего стихотворения оказывается вовсе не таким абсолютным»); даймонизация («движение к персонализированному Контр-Возвышенному (Counter-Sublime) как реакция на Возвышенное предшественника», «позднейший поэт открывается тому, что он считает силой родительского стихотворения, принадлежащей не самому родителю, но сфере бытия, стоящей за этим предшественником… уникальность раннего стихотворения становится сомнительной»), аскесис («действие самоочищения, направленное на достижение состояния одиночества», «позднейший поэт… отказывается от части своего человеческого дара воображения, с тем чтобы удалиться от других, и от предшественника в том числе… дарование предшественника также подвергается усекновению»), апофрадес («возвращение мертвых», «сверхъестественный эффект состоит в том, что новое стихотворение кажется нам не таким, как если бы его написал предшественник, но таким, как если бы позднейший поэт сам написал характернейшее произведение предшественника»). (Блум 1998: 19–20) (Назад) [8] Когда Блум пишет, что «Канон <…> – вестник смерти» (Bloom, 1994: 30), он говорит не о каноне самом по себе, но о тех, кто не смог попасть в него. (Назад) [9] Здесь же Блум обращается к Антонио Грамши, авторитетному среди марксистских политизаторов, и отказывает ему в том, что является «истинно литературным» (Bloom 1994: 21), – прямо как формалисты, настаивавшие на литературности литературы в своих диспутах с марксистами. (Назад) [10] Еще одно слово, которое Блум использует как синоним «misprision» (см. сноску 2) – «misreading», неправильное прочтение. (Назад) [11] На этот сложный вопрос отвечает Е. Орлова в статье «Борис Эйхенбаум как литературный критик» (Вопросы литературы. – 2012. – март-апрель. – С. 30 –46). (Назад) [12] Тынянов, правда, подчеркивает, что эта борьба развивается в пределах одной «ветви» литературной эволюции, в то время как другие ветви или не замечаются, или опровергаются «одним фактом своего существования» (Тынянов 1977: 198). (Назад) [13] В русском слова «странный» и «посторонний» также являются однокоренными. (Назад) [14] Uncanniness, от uncanny – сверхъестественный, необъяснимый, странный, жуткий. The uncanny – английский аналог фрейдовского понятия Das Unheimliche, которое переводится с немецкого как жуткость, тревожность, зловещее и является противоположностью знакомого, понятного. В этом смысле у него очень много общего с остранением. (Назад) [15] Estrangement не является переводом остранения; это стандартное слово, которое переводится как отчужденность, разобщенность, охлажденность (в отношениях). Когда о русском формализме и понятии остранения узнали в англоязычном мире, то для перевода стали использовать estrangement. Не менее распространенный вариант – defamiliarization. Изредка можно встретить также bestrangement. (Назад) [16] Здесь и далее я пишу «прекрасный» в значении «the sublime», «возвышенного». В русской традиции категория возвышенного не так распространена, как в англоязычной. Русскому свойственнее оперировать категорией прекрасного. Вместе с тем слово «прекрасный» благодаря приставке пре– передает значение превосходства, то есть возвышения одного над другим. (Назад) [17] Лонгин, или Псевдо-Лонгин, – автор трактата «О возвышенном». Блум назван лонгиновским критиком, потому что пишет с точки зрения категории прекрасного. (Назад) [18] С этим связана моя гипотеза о том, что некоторые из этих «менее радикально настроенных коллег», внесших значительный вклад в литературоведение, не умели качественно и неправильно истолковывать тексты (в понимании Блума) и потому не смогли войти в канон – в отличие от формалистов. Таким примером, на мой взгляд, является П. Н. Сакулин. Впрочем, это не значит, что не появится когда-нибудь какой-нибудь племянник, который вытащит их из забвения. (Назад) [19] Важно помнить о том, что русский формализм пережил ряд существеннейших трансформаций, которых эта статья не касается. Эта оценка подлежит корректировкам. (Назад) [20] Вот почему попытка Ильи Калинина (см. Литературу к данной статье) приравнять остранение к возвышенному не может увенчаться успехом: возвышенное не включает остранения, а только пересекается с ним, в то время как остранение намного гибче и может принимать самые разные облики. (Назад) ЛИТЕРАТУРА Белинский В. Г. Гамлет, драма Шекспира. Мочалов в роли Гамлета // Полное собрание сочинений. Т. 2. – М.: Издательство Академии наук СССР, 1953. Блум Х. Страх влияния. Карта перечитывания / Пер. с англ., сост., примеч., послесл. С. А. Никитина. – Екатеринбург: Изд-во Урал. ун-та, 1998. Борхес Х. Л. Борхес и я. URL: http://lib.ru/BORHES/sozdatel.txt/ (дата обращения: 10.12.2025) Брик О. М. Так называемый формальный метод // ЛЕФ. – 1923. – №1. – С. 213–215. Гронас М. Диссенсус. Война за канон в американской академии 80-х – 90-х годов // НЛО. – 2001. – №51. – С. 6–18. Из переписки Ю. Тынянова и Б. Эйхенбаума с В. Шкловским // Вопросы литературы. – 1984. – №12. – С. 185–218. Калинин И. Прием остранения как опыт возвышенного: От поэтики памяти к поэтике литературы // НЛО. – М., 2009. – № 95. – С. 39–58. Тынянов Ю. Н. О Хлебникове // Архаисты и новаторы. [Репринт: München: Wilhelm Fink Verlag, 1967]. – М.: Прибой, 1929. Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. – М.: Наука, 1977. Умнова М. В. Литературная критика формальной школы: теоретические основания и практика (на материале критических работ Ю.Н. Тынянова): дис. … канд. филол. наук. – М., 1996. Шкловский В. Б. Гамбургский счет: статьи – воспоминания – эссе (1914 – 1933). – М.: Советский писатель, 1990. Шкловский В. Б. Под знаком разделительным // Новый Леф. – 1928. – №11. – С. 44–46. Эйхенбаум Б. М. Как сделана «Шинель» Гоголя // Поэтика: Сборники по теории поэтического языка. – Пг.: ОПОЯЗ, 1919. Якобсон Р. О. Формальная школа и современное русское литературоведение. – М.: Языки славянских культур, 2011. Ямпольский М. Литературный канон и теория «сильного» автора. Иностранная литература. – 1998. – №12. – С. 214–221. Bloom Harold. A Map of Misreading. – New York: Oxford University Press, 1975. Bloom Harold. Criticism and Self-Influence: лекции об Уолте Уитмене и Уильяме Шекспире. The Graduate Center, CUNY, March 19 and 26, 2012. URL: https://www.gc.cuny.edu/news/harold-bloom-criticism-and-self-influence (дата обращения: 10.12.2025) Bloom Harold. Шекспир как центр канона Глава из книги «Западный канон» / Пер. Т. Казавчинской // Иностранная литература. – 1998. – № 12 // Журнальный зал. URL: https://magazines.gorky.media/inostran/1998/12/shekspir-kak-czentr-kanona.html Bloom Harold. The Anatomy of Influence. Literature as a Way of Life. – New Haven: Yale University Press, 2011. Bloom Harold. The Anxiety of Influence. – New York: Oxford University Press, 1997. Bloom Harold. The Western Canon. – New York: Riverhead Books, 1994. Calinescu Matei. Hermeneutics or Poetics // The Journal of Religion. – 1979. – 59.1. – Р. 1–17. Erlich Victor. Russian Formalism. History – Doctrine. – New Haven: Yale University Press, 1981. Forrester Sibelan. Sons, Lovers, and the Laius Complex in Russian Modernist Poetry // Slavic Review. – 2004. – 63.1. – Р. 1–5. Foster John B. Heirs to Dionysus: A Nietzschean Current in Literary Modernism / By Edith Kern // The Journal of English and Germanic Philology. – 1983. – 83.2 – Р. 295–297. Johnson Samuel. Preface to Shakespeare. The Norton Anthology of Theory and Criticism / Ed. Vincent B. Leitch. – New York: W. W. Norton & Company, 2010. – Р. 373–86. Meckier Jerome. Hidden Rivalries in Victorian Fiction: Dickens, Realism, and Revaluation; Widdowson Peter. Hardy in History: A Study in Literary Sociology / By J. Russell Perkin // Victorian Review. – 1990. – 16.1. – P. 91–95. Perkins David. Is Literary History Possible? / By David E. Latané. // South Atlantic Review. – 1992. – November. – 16.1. – Р. 109–111. Perkins David. Is Literary History Possible? / By Clément Moisan // Poetics Today. – 1993. – 14.1. – Р. 228–230. Seidler Ingo. The Iconolatric Fallacy: On the Limitations of the Internal Method of Criticism // The Journal of Aesthetics and Art Criticism. – 1967. – 26.1. – Р. 9–16. Seidman Naomi. It Is You I Speak from within Me // Prooftexts. – 1993. –13.1. – Р. 87–102. Selden Raman, Widdowson Peter, Brooker Peter. A Reader’s Guide to Contemporary Literary Theory. – n.p.: Pearson Education Limited, 2005. Striedter Jurij. Literary Structure, Evolution, and Value: Russian Formalism and Czech Structuralism Reconsidered / By Edward J. Brown // Slavic Review. – 1990. – 49.2. – Р. 117–118. Thompson Ewa M. Russian Formalism and Anglo-American New Criticism. A Comparative Study. –The Hague: Mouton, 1971. Warner Nicholas O. In Search of Literary Science the Russian Formalist Tradition // Pacific Coast Philology. – 1982. – 17.1/2. – Р. 69–81. Widdowson Peter. Hidden Rivalries in Victorian Fiction: Dickens, Realism, and Revaluation by Jerome Meckier; Hardy in History: A Study in Literary Sociology / By J. Russell Perkin // Victorian Review. – 1990. – Р. 91–95. Zholkovsky Alexander. Text Counter Text: Re-Readings in Russian Literary History / By Justin Doherty // The Slavonic and East European Review. – 1996. – Vol. 74, № 3. – Р. 515–516.
|
| |